Квартирный вопрос

Коммунальные квартиры были такой неотъемлемой частью нашей жизни, что очень много упоминались и в литературных произведениях. Отношения между соседями-обитателями таких квартир тоже весьма разнообразные и неоднозначные, потому что совершенно разные люди оказывались объединенными одной жилплощадью, где “на тридцать восемь комнаток всего одна уборная”. И кстати, коммунальные квартиры не изобретение большевиков.Они были и до 1917 года. Мало того,специально проектировались дома с такими квартирами для верхнего слоя рабочих и мелких служащих.

Юрий Нагибин признавался в любви своей коммунальной квартире в “Книге детства” :

…Я не верил в отъезд и не хотел отъезда, не хотел отдельной комнаты, где смогу принимать девушек. Меня устраивала наша огромная общая квартира с неизмеримо выросшим за долгие годы населением. Я так сжился с каждым ее углом, с длиннющим коленчатым коридором, громадной чадной, громкокипящей кухней, дровяной, жаркой ванной и глядевшей оконцем на голубятни уборной! Я любил белый фаянсовый умывальник в нашей комнате с красивыми старинными кранами, изображающими отверстые пасти морских чудовищ; любил наши окна, где по утрам сверкали золотые кресты Николы в Столпах, а в положенный час зажигался молодой месяц; наши пыльные чугунные батареи, стены с выгоревшими обоями; любил свой письменный стол, изрезанный перочинным ножом и лобзиком, — мой особый мир, незримо, но и нерушимо выделенный из общего пространства комнаты; любил музыку квартиры — тот слабый, затухающий лишь по ночам чудесный гудливый шорох, что слышен в морской раковине, если приложить ее к уху; этот шорох служил фоном для остальных звуков: бури кухонных баталий, треньканья дверного колокольчика, песен, пляски, смеха и ярости пиров, балалаечных переборов, залетавших в коридор от Симаковых, и радиовсплесков — от Зубцовых. Я любил не только свою квартиру, но и весь наш большой дом и его дворовые угодья — Царскосельский сад нашего детства и отрочества…

Людмила Улицкая является автором-составителем сборника под названием “Детство 45-53: а завтра будет счастье” с воспоминаниями людей, чье детство пришлось на эти послевоенные годы. Один из разделов книги посвящен коммуналкам. Начинается он с рассказа самой Улицкой “Коммуналка на Каляевской”.

…Маме моей было лет двадцать шесть, когда мы туда въехали, и только теперь я понимаю, какая она была умница и прелесть – как ей удавалось наладить такие хорошие отношения с людьми довольно грубыми и очень темными. Скандалы – и комические, и с мордобитиями – постоянно проходили на общественной кухне, и очень часто по поводу уплаты-неуплаты коммунальных взносов за электричество. Телефон еще до нашего въезда в квартиру был срезан за неуплату. Жильцов в ту пору проживала двадцать одна душа, разделить непросто. К тому же свара усугублялась тем, что не все пользовались телефоном, а одна молодая девушка разговаривала больше всех, и как тут разделить по справедливости!

Мама моя, когда въехала, производила эти самые незамысловатые расчеты и примиряла враждующих. Всегда возникали серьезные проблемы: следует ли, например, платить как «за целого человека» за соседа, который работал в режиме «сутки-двое», две трети времени он не пользовался ни водой, ни электричеством… И мама моя, девочка милая, всех умиротворяла. Страшная вещь справедливость!

На кухне стояло семь столов, конфорки на газовой плите поделены (Это уже поздние времена! Я помню и большую плиту на кухне, и керогазы-примуса!), очередь на уборку мест общего пользования – на стене висит расписание…
И вот я, пятилетняя, умывшись под краном, бегу с кухни в нашу комнату в начале коридора, зажимая в руках серебряную ложку, выуженную из соседской лоханки, с торжествующим криком:
– Смотри, мам, я нашу ложку нашла в тазу у Марьсеменны!
Мама холодно на меня посмотрела и сказала: вернись и положи откуда взяла!
Я возмутилась: это же наша ложка! С монограммой!
– Пойди и положи на место! Марьсеменна к ней уже привыкла!

Вот такая была квартира, такая мама.

Мы первыми выехали из этой квартиры в кооперативную. Коммуналку расселяли пятью годами позже. Но спустя какое-то время стало ясно, что жильцы квартиры представляли собой подобие огромной семьи, странной, разношерстной семьи, и члены ее при встрече кидались друг к другу с объятиями, а то и со слезами. И в гости ходили! Особый, странный род близости.

Одна моя старшая подруга, вернувшаяся в Россию из эмиграции в конце пятидесятых годов и оказавшаяся впервые в жизни в коммунальной квартире, говорила, что «коммунальная квартира – великая школа жизни». И добавляла: «христианской жизни».

Коммунальная квартира периода сталинских репрессий показана в повести Лидии Чуковской “Софья Петровна”, рассказывающая о милой, интеллигентной старой петербурженке, жизнь которой перемололи страшные жернова того времени, после того как ее сына осудили за якобы подготовку террористического акта. Причем некоторые соседи по квартире не преминули воспользоваться ее уязвимым положением, обвиняя ее в краже керосина, нарушении правил проживания, и тем самым добиваясь ее выселения, претендуя на ее жилплощадь. По мотивам этой повести в 1989 был снят одноименный фильм с блестящей работой Анны Каменковой, исполнительницы главной роли. Интересно, что Лидия Чуковская написала ее в 1939-40 годах.

Теперь уже Софья Петровна вполне соглашалась с Колей, когда он толковал ей о необходимости для женщин общественно полезного труда. Да и все, что говорил Коля, все, что писали в газетах, казалось ей теперь вполне естественным, будто так и писали и говорили всегда. Вот только о бывшей квартире своей теперь, когда Коля вырос, Софья Петровна сильно сожалела. Их уплотнили еще во время голода, в самом начале революции. В бывшем кабинете Федора Ивановича поселили семью милиционера Дегтяренко, в столовой — семью бухгалтера, а Софье Петровне с Колей оставили Колину бывшую детскую. Теперь Коля вырос, теперь ему необходима отдельная комната, ведь он уже не ребенок. «Но, мама, разве это справедливо, чтобы Дегтяренко со своими детьми жил в подвале, а мы в хорошей квартире? Разве это справедливо? Скажи!» — строго спрашивал Коля, объясняя Софье Петровне революционный смысл уплотнения буржуазных квартир. И Софья Петровна вынуждена была согласиться с ним: это и в самом деле не вполне справедливо. Жаль только, что жена Дегтяренко такая грязнуха: даже в коридоре слышен кислый запах из ее комнаты. Форточку открыть боится, как огня. И близнецам ее уже шестнадцатый год пошел, а они все еще пишут с ошибками.

В потере квартиры Софью Петровну утешало новое звание: жильцы единогласно выбрали ее квартуполномоченной. Она стала как бы хозяйкой, как бы заведующей своей собственной квартирой. Она мягко, но настойчиво делала замечания жене бухгалтера насчет сундуков, стоящих в коридоре. Она высчитывала, сколько с кого причитается платы за электроэнергию с той же аккуратностью, с какой на службе собирала членские профсоюзные взносы. Она регулярно ходила на собрания квартуполномоченных в ЖАКТе и потом подробно докладывала жильцам, что говорил управдом. Отношения с жильцами были у нее в общем хорошие. Если жена Дегтяренко варила варенье, то всегда вызывала Софью Петровну в кухню попробовать: довольно ли сахару? Жена Дегтяренко часто заходила и в комнату к Софье Петровне — посоветоваться с Колей: что бы такое придумать, чтобы близнецы, не дай бог, снова не остались на второй год? и посудачить с Софьей Петровной о жене бухгалтера, медицинской сестре. — Этакой милосердной сестрице попадись только, она тебя разом на тот свет отправит! — говорила жена Дегтяренко.

Сам бухгалтер был уже пожилой человек, с обвислыми щеками, с синими жилками на руках и на носу. Он был запуган женою и дочерью, и его совсем не было слышно в квартире. Зато дочка бухгалтера, рыжая Валя, сильно смущала Софью Петровну фразочками «а я ей как дам!», «а мне наплевать!» — и у жены бухгалтера, Валиной матери, был и в самом деле ужасный характер. Стоя с неподвижным лицом возле своего примуса, она методически пилила жену милиционера за коптящую керосинку или кротких близнецов за то, что они не заперли дверь на крючок. Она была из дворянок, брызгала в коридоре одеколоном с помощью пульверизатора, носила на цепочке брелоки и разговаривала тихим голосом, еле-еле шевеля губами, но слова употребляла удивительно грубые. В дни получки Валя начинала клянчить у матери денег на новые туфли. — Ты не воображай, кобыла, — ровным голосом говорила мать, и Софья Петровна поспешно скрывалась в ванную комнату, чтобы не слышать продолжения, — в ванную, куда скоро вбегала Валя отмывать свою запухшую, зареванную физиономию, произнося в раковину все те ругательства, которые она не посмела произнести в лицо матери.

Но в общем квартира 46 была благополучной, тихой квартирой — не то что 52, над нею, где чуть ли не каждую шестидневку, накануне выходного, случались настоящие побоища. Сонного после дежурства Дегтяренко регулярно вызывали туда составлять протокол вместе с дворником и управдомом.

Илья Эренбург также в своем творчестве не обошелся без упоминания коммунального жития, описав его в запрещенном в свое время романе “Рвач” (1924), рассказывавшем о превращении комсомольцев в рвачей и хапуг во времена нэпа.

Любой писатель, занятый своими героями, обитающими в нашей столице, вынужден учитывать значение квартирного кризиса, который является не только проблемой хозяйственного восстановления, но и психологическим фактором, зачастую определяющим чувствования и поступки сотен тысяч людей. Стоит лишь сравнить спокойствие, уравновешенность жителей Ленинграда, где в любой квартире две-три комнаты заколочены как ненужные (для экономии топлива), с первичностью, даже озлобленностью москвичей, чтобы понять все значение квартирного кризиса. Может быть, Петряков, живи он в другом месте, не жаловался бы Михаилу на слепоту истории. Ведь квартира № 32, эта рядовая московская квартира, являлась поэтическим вымыслом жесточайшею человеконенавистника. На входной ее двери красовался длиннейший список фамилий с пометками: «звонить три раза» или «стучать раз, но сильно», «два долгих звонка, один короткий». Все двадцать семь обитателей квартиры должны были, прислушиваясь, считать звонки или удары, отличая долгие от коротких. Многие ютились в проходных комнатах. Можно хранить стыд день, месяц, но не годы. Раздевались, не обращая внимания, – пусть проходят. Но иногда находила злоба, и тогда, запирая дверь, принуждали соседа топотать в морозной передней. Жили, вопреки поговорке, и в тесноте и в обиде, оживляя будни сплетнями, ссорами, скандалами. Каждый досконально знал жизнь другого, знал ее во всех деталях, знал белье соседа, его любовниц, его обеды, его долги и болезни. Поражение частицы заставляло содрогаться весь организм. Обыск у одного, понос у другого создавали бессонницу двадцати семи душ. Кухня была общей, и меню каждого оценивалось с точки зрения этики, эстетики, а также возможности вынужденного переселения в Нарым. Все двадцать семь искренне ненавидели друг друга. Швейге, наблюдая вялость уходящего утром от Сонечки Шурки Жарова, негодующе шептала на кухне: «Она же его погубит, эта дрянь! Вы только посмотрите, он даже с лестницы сойти не может». Служащего Госбанка Данилова попрекали тем, что его жена изводит полфунта масла на обед: «Сразу видно, взяточник». Когда умер год тому назад муж Швейге, жена Данилова объяснила, что он умер от супружеской требовательности старой ведьмы. Коммуниста Чижевского долго побаивались, но, как только выяснилась принадлежность его к оппозиции, Швейге немедленно дошла до колкого замечания: «Кофейник нельзя в раковину выпоражнивать, засоряется, некультурно это…» История всех стычек могла бы составить увлекательный роман с выразительным названием «Квартира № 32», и нечего удивляться, если хоть в мудрой, но наивной голове профессора Петрякова эта история часто заслоняла историю великой революции.

Интересное решение квартирного вопроса предложил Михаил Булгаков в своем рассказе “Площадь на колесах”
Дневник гениального гражданина Полосухина

21 ноября.

Ну и город Москва, я вам доложу. Квартир нет. Нету, горе мое! Жене дал телеграмму — пущай пока повременит, не выезжает. У Карабуева три ночи ночевал в ванне. Удобно, только капает. И две ночи у Щуевского на газовой плите. Говорили в Елабуге у нас — удобная штука, какой черт! — винтики какие-то впиваются, и кухарка недовольна.

23 ноября.

Сил никаких моих нету. Наменял на штрафы мелочи и поехал на А, шесть кругов проездил — кондукторша пристала: «Куды вы, гражданин, едете?» — «К чертовой матери, — говорю, — еду». В самом деле, куды еду? Никуды. В половину первого в парк поехали. В парке и ночевал. Холодина.

24 ноября.

Бутерброды с собой взял, поехал. В трамвае тепло — надышали. Закусывал с кондукторами на Арбате. Сочувствовали.

27 ноября.

Пристал как банный лист — почему с примусом в трамвае? Параграфа, говорю, такого нету. Чтобы не петь, есть параграф, я и не пою. Напоил его чаем — отцепился.

2 декабря.

Пятеро нас ночует. Симпатичные. Одеяла расстелили — как в первом классе.

7 декабря.

Пурцман с семейством устроился. Завесили одну половину — дамское — некурящее. Рамы все замазали. Электричество — не платить. Утром так и сделали: как кондукторша пришла — купили у нее всю книжку. Сперва ошалела от ужаса, потом ничего. И ездим. Кондукторша на остановках кричит: «Местов нету!» Контролер влез — ужаснулся. Говорю, извините, никакого правонарушения нету. Заплочено — и ездим. Завтракал с нами у храма Спасителя, кофе пили на Арбате, а потом поехали к Страстному монастырю.

8 декабря.

Жена приехала с детишками. Пурцман отделился в 27 номер. Мне, говорит, это направление больше нравится. Он на широкую ногу устроился. Ковры постелил, картины известных художников. Мы попроще. Одну печку поставил вагоновожатому — симпатичный парнишка попался, как родной в семье. Петю учит править. Другую в вагоне, третью кондукторше — симпатичная — свой человек — на задней площадке. Плиту поставил. Ездим, дай Бог каждому такую квартиру.

11 декабря.

Батюшки! Пример-то что значит. Приезжаем сегодня к Пушкину, выглянул я на площадку — умываться, смотрю — в 6-м номере с Тверской поворачивает Щуевский!.. Его, оказывается, уплотнили с квартирой, то он и кричит — наплевать. И переехал. Ему в 6-м номере удобно. Служба на Мясницкой.

12 декабря.

Что в Москве делается, уму непостижимо. На трамвайных остановках — вой стоит. Сегодня, как ехали к Чистым прудам, читал в газете про себя — называют — гениальный человек. Уборную устроили. Просто, а хорошо, в полу дыру провертели. Да и без уборной великолепно. Хочешь на Арбате, хочешь у Страстного.

20 декабря.

Елку будем устраивать. Тесновато нам стало. Целюсь переехать в 4-й номер двойной. Да, нету квартир. В американских газетах мой портрет помещен.

21 декабря.

Все к черту! Вот тебе и елка! Центральная жилищная комиссия явилась. Ахнули. А мы-то, говорят, всю Москву изрыли, искали жилищную площадь. А она тут…

Всех выпирают. Учреждения всаживают. Дали 3-дневный срок. В моем вагоне участок милиции поместится. К Пурцману школа I степени имени Луначарского.

23 декабря.

Уезжаю обратно в Елабугу…
1926 г.

Сергей Довлатов называет коммуналку, описанную им в автобиографической повести «Наши», нетипичной, интеллигентской, хотя и «отвратительной».

«Драк не было. В суп друг другу не плевали (Хотя ручаться трудно). Это не означает, что здесь царили вечный мир и благоденствие. Тайная война не утихала».

Довлатов отмечает монотонный характер жизни коммуналки: «Квартира была скучная, хотя и многолюдная. События происходили крайне редко».

Обои в конце коридоре возле телефона были покрыты рисунками, «удручающей хроникой коммунального подсознания».

«…инженер Гордей Борисович Овсянников старательно ретушировал дамские ягодицы. Неумный полковник Тихомиров рисовал военные эмблемы. Техник Харин – бутылки с рюмками».

В коммуналке постоянно царил шум. Мать С.Довлатова однажды вывесила на двери комнаты объявление «Здесь отдыхает полутруп. Соблюдайте тишину!».

Соседи, неверно прочтя объявление, решили, что «у Довлатовой ночует политрук».  Присутствие в квартире политрука, о котором все были наслышаны, но которого никто не видел, привело к установлению долгожданной тишины.

Пожилые героини повести Марины Палей «Евгеша и Аннушка» проживают в коммуналке с кухней, где «непонятного назначения трубы, лохматясь от пыли, громоздятся вдоль стен над тремя вросшими в углы столами (каждый покрыт добела истертой посередине клеенкой)…От кухни к лестнице, изгибаясь наподобие древнегреческого меандра, разворачивался глухой коридор» .

Действие повести разворачивается, в основном, в течение 1984, «оруэлловского» года – это для Марины Палей важное, символичное обстоятельство. Старухи Евгеша и Аннушка – как тени, которые «проплывают замедленно в излучинах коридора – то ли грезились друг другу». Аннушка живет растительной, однообразной жизнью, лежа с утра до вечера «на жесткой, как земля» койке, рядом с которой неизменно стояли два кувшина: «Один с водой – ее Аннушке хватало на несколько дней, другой, погрубее, сначала бывал пуст, затем, по мере иссякания жидкости в первом сосуде и в соответствии с законом природы, наполнялся; наконец пустым оказывался первый кувшин, а второй полным». Жизнь Аннушки подчиняется, казалось бы, одному лишь «циклу сообщения сосудов». Другая соседка, Евгеша одержима идеей чистоты: «Чистота была вожделенной, маниакальной мечтой Евгеши, всю жизнь после короткого, как приснившегося, детства жившей по углам и коммуналкам, ее немеркнущей, девственной грезой, химерическим (и в этом неуязвимым) воздушным замком…». Покойный муж Евгеши перед смертью «сильно почудил», впал в старческое слабоумие и обвинял жену в том, что она, «целый день проводившая на работе, только тем и занималась, что изменяла ему ежечасно». И идеалом верной супруги для старика внезапно оказалась соседка Аннушка, которая «целые дни проводила дома, и значит…по своей природе была бы верная жена». В результате этого помутнения рассудка больного супруга Евгеши соседка Аннушка «по нескольку раз на дню терпеливо отклоняла его скоропалительные брачные предложения».

Добавить комментарий